Он с трудом втащил свое грузное тело на пятый этаж. На его счастье, кто-то в это время выходил из квартиры.
Больница, в которую отвезли Федора Васильевича, выходит окнами в парк. Парк большой, старинный. Он почти весь погиб во время войны, но потом пришли садоводы, и вновь все ожило и зазеленело. Особенно же хорошо здесь в яркий зимний день. Сверкает на солнце снег, блестят укатанные морозом дорожки, в больнице становится веселей. Елена Владимировна добивалась и добилась самой солнечной палаты, с окнами в парк.
Но Федор Васильевич старался не смотреть в окно. Все то, что он так любил и что было его жизнью, находилось теперь за этим парком. Туда, соединяя больницу с трамвайным кольцом, вела дорожка, перехваченная глубокими синими тенями. Федору Васильевичу она казалась необычайно длинной. Даже не глядя на нее, он видел бесконечную снежную ленту. Как только у людей хватает сил одолеть ее! И когда он думал об усилиях, которые надо затратить на путь, у него болело в груди.
Иногда эта дорога снилась ему. Он идет с небольшим, но очень тяжелым чемоданом и никак не может добраться до трамвайного кольца. С каждым шагом цель все дальше и дальше уходит от него. Он ускоряет шаг, но дорога все та же, и все те же сосны в снегу, и чемодан оттягивает левую руку. Федор Васильевич просыпался в тревоге и, стараясь не будить товарищей по палате, принимал лекарство.
Наконец он запретил себе смотреть в парк, запретил себе даже вспоминать снежную дорогу. Это был один из многих здешних запретов и самозапретов. Врачи, родственники, товарищи — каждый, кто приходил к нему, приходили с новым «табу».
«Нельзя думать ни о чем дурном, — советовали одни. — Это самое вредное для здоровья». — «Самое вредное перебирать в памяти свою жизнь», — говорили другие. «Хуже всего, если вы пробуете мысленно устроить свою будущую жизнь». — «Не углубляйтесь в свою болезнь, не слушайте про болезни своих товарищей, не считайте себя самым тяжелым больным, но и не думайте, что вы уже здоровы, поменьше говорите, поменьше слушайте, поменьше думайте…»
Едва только Федор Васильевич начинал сам о чем-нибудь расспрашивать гостя, как получал ответы, поразительно похожие один на другой: «Все идет хорошо, прекрасно, замечательно, как нельзя лучше!» Не трудно было за все этим угадать один руководящий центр и его программу.
Даже директор завода, человек прямой и безусловно честный, на вопрос Федора Васильевича, справляется ли с работой конструкторская группа, ответил красочным монологом; даже главный конструктор, всем известный придира, заявил, что группа Федора Васильевича находится на той стадии расцвета, когда ее руководитель может хворать сколько ему угодно.
Послушать их всех, так именно тот завод, на котором работает Федор Васильевич Самохин, быстрее всех движется к коммунизму. Впрочем, так шли дела и у соседей Федора Васильевича по палате. Это был заговор улыбок, приветов, наград и перевыполнений планов.
Невозможно было прорваться сквозь все это и узнать, что же на самом деле происходит там, за парковым великолепием, как идет жизнь с того момента, когда кондуктор получает с тебя за проезд.
В этом потоке Игорь был исключением. Он приходил часто, но улыбался куда меньше, чем другие, и мало рассказывал о своих и о чужих успехах. Поправит подушку, подаст стакан воды, сядет рядом и молчит.
Молчал и Федор Васильевич. Да и не лучше ли было помолчать? Нельзя снова поднимать старое. Груз был очень тяжелый, он это помнил. И если он действительно хочет поправиться, его отношения с сыном должны стать совсем другими, чем до болезни. В конце концов, прав Бородин: нельзя все принимать так близко к сердцу.
Он вспомнил, как впервые заговорил с Бородиным о сыне и его совет определить сына на завод. Но Федор Васильевич и здесь перегнул. Зачем надо было вести Игоря к конструкторам? Он вспоминал, как они сидели рядом в его заводском кабинете и как их лица почти касались и волосы Игоря пахли чем-то знакомым. Нет, не об этом он сговаривался в скверике с Бородиным…
Надо больше беречь больное сердце. Почему же, почему эта наука так трудно ему дается! Он упрекал себя в том, что его любовь к сыну была чрезмерно страстной и требовательной. Началось это давно, вероятно, еще в то время, когда Игорь был маленьким комочком весом в четыре двести.
«Хочется, чтобы из этого комочка вырос человек…» Об этом он часто говорил жене. Но ведь не о громкой славе героя мечтал Федор Васильевич, не об удивительных талантах, которыми непременно должен обладать сын. «Хочется, чтобы из этого комочка вырос человек…» Неужели этого недостаточно? Но неужели это так много?
И снова он думал, что больное сердце надо беречь. Теперь, после болезни, он должен относиться к сыну иначе: мудрее, проще. Теперь он знает, что сын совершил не преступление, а проступок и что есть разные меры воздействия, вроде строгого выговора с предупреждением… Берут же людей на поруки и за дела куда более серьезные, Что касается того вечера и тех слов, которые он услышал там, на сквозняке, так ведь скорей всего это была шутка. Будь Бородин на его месте, он бы просто шагнул в глубину парадной: «Вы что же это, молодые сограждане?»
Только один раз Елена Владимировна увидела, как молча сидит Игорь возле отца и как стойко молчит Федор Васильевич, но и этого одного раза было совершенно достаточно. Она ничего не сказала ни мужу, ни сыну, но с этого дня Игорь приходил в больницу либо с нею — и тогда уже разговор шел по ее доброй дирижерской палочке, — или по «специальному заданию», на минутку: принести что-то необходимое и — марш домой.