Ларин съел щи и снова заснул. Спал он долго и во сне видел бегущих немцев, маленькие черно-зеленые фигурки. Ларин, Пеньков, Петренко и командир отделения разведки Богданов стоят в траншее и смотрят, как бегут немцы. Яркое солнце играет зорю на орудийных стволах, на автоматных дисках, на линзах бинокля.
Проснулся Ларин оттого, что в землянку вошел посторонний. Это был Хрусталев — командир второго дивизиона. Макарьев, как гостеприимный хозяин, налил ему водки в граненый стаканчик.
— Ну что, как? — спросил Хрусталев. — Все спит?
— Вторые сутки, — ответил Макарьев.
— Это хорошо, это полезно, — сказал Хрусталев и, выпив водку, с шумом выдохнул воздух. — Да, в паршивую историю Ларин втяпался. Что, а? Как думаешь, Макарьев? И что это вы за народ, политработники? Все молчками да молчками отделываетесь. А ведь перед боем какую активность проявляли: вперед, вперед, рабочий народ! — Он подошел к койке, на которой спал Ларин, и покачал головой. — Случаем жив остался. Знаю. Бывало. Только и оставалось, что богу молиться. Два года воюем, кажется, можно было чему-нибудь научиться, ан нет, все вперед лезем. Молчишь, товарищ Макарьев?
— Я не молчу, а думаю, — сказал Макарьев. — По-вашему выходит, зря кровь пролили, а по-моему…
— Ну, ну, ты все же потише, — недовольно перебил его Хрусталев. — Человека разбудишь.
— А я не сплю, — сказал Ларин, с трудом отрывая голову от подушки. — Я все слышу. — Он приподнялся, сел на койке, потирая виски. Потом встал и тяжело шагнул к Хрусталеву.
— Зря, значит, воевали? — спросил Ларин, ставя свои пудовые кулаки на плечи Хрусталеву и заглядывая ему в глаза. — Зря?
— А ты меня не пугай, — сказал Хрусталев, взяв Ларина за руки. — Видали мы и таких…
— Стой, Ларин, друг, нельзя! — крикнул Макарьев, становясь между ними.
— Не бойся, замполит, — добродушно сказал Хрусталев, — я с бодливыми не вожусь. — И вышел вон, сильно хлопнув дверью.
— Побриться тебе надо, — сказал Макарьев Ларину, — побриться, помыться, гимнастерку новую…
Но в это время послышался голос дневального: «Смирно!» — и в землянку вошел командир полка. Ларин и Макарьев подтянулись. Смоляр, не глядя на них, прошел в глубь землянки и сел на ларинскую койку. Посидев немного, спросил не то сердито, не то ласково:
— Живой?
— Живой, товарищ подполковник.
— Возьмешь мою машину и поедешь в Ленинград. Повидаешь жену. Отдыхать будешь сутки. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
Смоляр дал ему два письма.
— Одно Елизавете Ивановне. Другое Грачеву. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
Когда машина остановилась у шлагбаума КПП, к ней подбежал сержант и весело козырнул:
— Товарищ подполковник, проверка документов! — Но тут он увидел, что в машине сидит Ларин, и, сделав строгое лицо, взял его удостоверение.
— Все в порядке, товарищ капитан, разрешите узнать, как здоровье подполковника?
— Здоров, — сказал Ларин. — Вы что, знаете его?
— Подполковника Смоляра? — сержант снова весело улыбнулся. — Батю? Да кто же его не знает? Мы его машину издали примечаем.
— Ну двигай, двигай, — сказал Ларин шоферу.
Подполковник Смоляр был человек известный. Он пришел в дивизию четырнадцать лет назад по комсомольскому призыву. Жизнерадостный рабочий паренек из Горького и один из лучших форвардов местной футбольной команды. Военную науку он постигал медленно, но в каком бы звании ни находился и какую бы должность ни занимал, служил охотно, все выполняя на совесть. Смоляр гордился тем, что в свое время работал и орудийным номером, и наводчиком, и вычислителем, и недоверчиво относился к молодым офицерам, «не едавшим солдатской каши».
Служить в батарее, которой командовал Смоляр, а потом в его дивизионе и теперь в его полку было трудно, но именно к нему стремились люди, и особенно офицерская молодежь. Не пугало и то, что у Смоляра была страсть к строевой службе. Его разводы славились в дивизии. Став командиром полка, Смоляр завел себе доброго коня. На нем он выезжал перед строем, ездовой помогал спешиться, и Смоляр обходил батареи вместе с начштаба и адъютантом, с удовольствием прислушиваясь к ладным приветствиям. При всем этом он отнюдь не был честолюбив. За эти годы многие товарищи Смоляра выдвинулись на большие посты. И Смоляру не раз предлагали то должность начарта дивизии, то начштаба в артбригаду, но он неизменно от всего отказывался и при этом говорил, что командир полка и есть, по его мнению, самый большой начальник.
У него было спокойное, немного полное лицо. Глаза — большие, карие и удивительно живые — выделялись резко. Курчавые волосы Смоляр зачесывал назад. Голос у него был с хрипотцой, как будто всегда немного простуженный. И весь он, со своими подвижными глазами на спокойном лице, и курчавыми волосами, и хрипловатым голосом, был неотъемлем от полка. В тридцать пять лет его уже называли Батей.
Отношения Смоляра с Лариным сложились не просто. Ларин принадлежал к той самой зеленой молодежи, которая «жизни не нюхала». Прямо из учебного класса военного училища Ларин попал на финский фронт и, следовательно, не испытал кочевой командирской жизни и еще ничем не проявил себя. Но именно Ларина Смоляр полюбил больше всех. Когда под «линией Маннергейма» Ларин впервые пришел представиться командиру полка, Смоляр хмуро взглянул на одинокий кубик в петлице командира взвода, но тут же не выдержал, улыбнулся. Очень уж хорош был Ларин — высокий, сильный, на редкость ладный. Густо светило солнце, крутой снег блестел ослепительно, звенели тугие прямоствольные сосны, и Ларин был под стать этому яркому, многообещающему дню. «Ну, ну…» — ворчливо сказал Смоляр, словно не желая довериться первому впечатлению. А потом, в бою, поверил и навсегда полюбил Ларина. Смоляр считал для себя естественным не «кланяться пулям» и при любых обстоятельствах выглядеть бодро и попросту не обращать внимания на опасность: работа есть работа; но он всегда восхищался храбростью своих подчиненных, увлекался храбрецами, любил их нежно, до самозабвения. Это были его дети…