Почти вся жизнь - Страница 169


К оглавлению

169

Все это было мне совершенно безразлично. Главное было в том, что с Аракчеевкой покончено и что у Марии Николаевны есть свой домик на берегу залива.

Собственный домик на берегу залива! В моем воображении уже был построен целый замок с причудливыми башенками, арками и переходами, узорчатой решеткой и густым садом, в глубине которого таинственная пещера.

На деле приморский замок оказался старой деревянной дачкой, крайне запущенной, с ржавыми переплетами окон, колченогой мебелью и давно не мытым полом. Внизу в двух комнатах жила Мария Николаевна, наверху была моя обитель, половину которой занимал умывальник, до такой степени дырявый, словно он долгое время служил мишенью для стрельбы.

Под стать всему этому была вдова профессора — маленькая высохшая старушка в желтых пятнах и с усиками, очень похожая на Плюшкина, каким он был изображен в вольфовском издании.

Я вежливо поздоровался, но профессорша даже не взглянула на меня и оживилась, лишь когда мама сварила нам немного картошки.

Ни до, ни после я так не голодал, как в гостях у Марии Николаевны. За два дня мы без труда съели весь запас продовольствия, который полагался мне на неделю. Личный вклад Марии Николаевны в наш ежедневный рацион был очень небольшим. Затем… ну затем на тощеньком огороде была снята редиска, а затем… К концу недели на дачу приехал Жорж, двоюродный племянник Марии Николаевны или что-то в этом роде, и привез нам десяток яиц и немного хлеба. После яичницы меня быстро потянуло ко сну, я ушел к себе наверх и сквозь сон слышал, как Мария Николаевна противным, ноющим голосом выканючивала у Жоржа еду.

И все-таки мне здесь нравилось. В нашей полуразвалившейся даче (хижине, как я быстро ее окрестил) то тут, то там я находил обломки старых сокровищ: то кусок старинной парчи, то молитвенник, помеченный семнадцатым веком, то старинную китайскую фигурку из мыльного камня. Эти вещи исчезали так же внезапно, как и появлялись. И это тоже будоражило мое воображение.

Наша хижина отнюдь не стояла на берегу моря, но его движение я слышал всегда — иногда шорохи, иногда суровый треск. Моя комната во втором этаже напоминала мне отважный ботик на крупной океанской волне, утром я облизывал совершенно соленые губы, и каждый раз, когда я спускался по лесенке, мне казалось, что мы накануне кораблекрушения.

Но главным в моей новой жизни была необыкновенная свобода. В Аракчеевке я был под постоянным присмотром, в результате обменных операций я становился как бы пленником деревни, на выговоренных мамой условиях меня кормили, поили и пасли. Последнее было хуже всего. Здесь и день и ночь я дышал самой неограниченной свободой. По-видимому, это обстоятельство немаловажное: несмотря на голодный режиу, я быстро вытянулся и, как утверждала мама, отнюдь не похудел.

Мама приезжала по субботам и оставалась на воскресенье. Мы с Марией Николаевной вели себя интеллигентно, расспрашивали о делах в Первой музыкальной школе и ели пшенную кашу так, словно ничего необычного в этом для нас не было. Мама недолго шепталась с Марией Николаевной, и я был совершенно спокоен: на свободного человека куда труднее наклепать, нежели на пленного.

За понедельник и вторник мы съедали наши запасы и с трудом тянули до приезда Жоржа. Мария Николаевна плакала, в страшных красках рисуя перед Жоржем нашу судьбу, и равнодушно зевала на следующий день, когда выяснялось, что исчезла редкая книга, или гравюра, или еще что-нибудь из профессорского наследства. Незыблемыми были только старинные миниатюры, висевшие над диваном. Целая коллекция важных стариков в мундирах, с брильянтовыми крестиками и звездами, и матово-бледных красавиц с оголенными плечами. Больше всех мне нравилась маленькая черкешенка, единственная, как мне казалось, среди всех, сочувственно на меня смотревшая.

Я уходил из дому рано утром, каждый раз меняя маршрут, но обязательно с тем расчетом, чтобы к полудню быть у моря, купался, валялся на песке, потом бродил по берегу и уже в конце июня порядком освоил его. К великой моей гордости, меня уже дважды останавливал пограничный патруль, и один раз красноармеец в буденовке и с винтовкой на ремне потребовал от меня «документы».

— Да ведь он еще пацан, — сказал его товарищ, но тот, в буденовке и с винтовкой, сердито нахмурил выгоревшие на солнце брови.

— Нельзя, — сказал он мне. — Понял? Запрещено. Граница.

О том, что эти красноармейцы пограничники, я узнал от Жоржа.

— Не шляйся, заберут, — сказал Жорж зевая. — Где они тебя задержали, у речки?

— Я речку переплыл… — соврал я, инстинктивно чувствуя, что так легче попасть в герои.

— Дурак набитый, — сказал Жорж убежденно. — Граница по речке. Они бы тебя подстрелили.

— Стреляли, — сказал я, подхлестнутый своим упрямым воображением. — Промахнулись.

— Тетечка, — сказал Жорж, снова зевая, — займемся нашими делами.

Не знаю, что у них были за дела. В тот вечер, забравшись к себе наверх, я долго и тщательно изучал карту и никакой границы вблизи Петрограда на этой старой карте, разумеется, не обнаружил. Ну хорошо, рассуждал я, пусть Жорж кое-что сочиняет (в конце концов, и в моем рассказе не все было правдой), но факт остается фактом: меня остановили два красноармейца, и остановили недалеко от речки.

Через день я снова, и вполне сознательно, нарушил пограничный режим. На этот раз красноармеец в буденовке решил, что меня надо проучить. Он больно взял меня за локоть и сказал:

— А ну-ка, пойдем со мной. («Расстрел», — подумал я, чувствуя какой-то еще ни разу не испытанный блаженный страх.)

169